Главный герой романа В.В. Набокова «Дар» (1937 г.), русский белоэмигрант, поэт и аристократ, проживающий в Берлине 1920-х гг., во многом альтер эго автора.
Подкаст о персонаже. Читает Валерий Бондаренко
Федор Годунов-Чердынцев — здоровый, сильный молодой человек. Знаменитый эпизод, когда он идет голым по улицам Берлина, — триумф его молодости, силы, здоровья и красоты.
Годунов-Чердынцев — в какой-то мере альтер эго автора. Он умен, тонок, наблюдателен, обаятелен и совершенно молод. Это последнее обстоятельство помогает ему избежать горечи и усталости от жизни человека более зрелого. Он легко и с иронией воспринимает окружающее, которое по большей части не радует, а человека более слабого могло бы и угнетать. Здесь юность и талантливость («дар») — союзники, они составляют для героя как бы спасательный круг в житейском море. Он иронизирует над своим барским воспитанием и аристократическими притязаниями, но предрассудками своей касты он проникнут весьма основательно, что сказывается на его отношении к Н.Г. Чернышевскому — идейному антиподу отца Чердынцева и самого автора. Важнейшая составляющая его натуры — воспоминания о детстве в России, они питают его поэзию. Потеря родины — рана, но не смертельная: токи настоящего и будущего для героя Набокова ничуть не менее значимы. Годунов-Чердынцев живет воспоминаниями и надеждами, но при этом не забывает упиваться и настоящим. Ему чужды и пошлость, ограниченность мещан, и предвзятость, идейная ангажированность интеллигентов — предвзятость, которая мешает им погрузиться в радости реальной жизни.
Это последний роман эмигранта Набокова, написанный им по-русски (1937 г.). Так что в какой-то степени он есть прощание великого писателя с родным языком. Ну а русских лиц с милой их подчас неухоженностью здесь тоже пока предостаточно. Роман отражает берлинские впечатления эмигранта Набокова. Глава романа с выпадами против Чернышевского воспринималась современниками писателя довольно болезненно: автор «Что делать?» считался одним из столпов демократической отечественной традиции, поэтому эти страницы при первой публикации были опущены.
Федор Константинович Годунов-Чердынцев, русский молодой аристократ в обстановке унизительной эмигрантской бедности. Место действия — Берлин, его обыватели и русские эмигранты. Время действия — 20-е годы, бесшабашные и уже с тучами где-то на горизонте. Себя герой рекомендует так: «Я просто бедный молодой россиянин, распродающий излишек барского воспитания, а в свободное время пописывающий стихи, вот и все мое маленькое бессмертие. Но даже этому переливу многогранной мысли, игре мысли с самой собою, некого было учить». Герой жутко одинок в тупом и чопорном, но развратном — во всех смыслах «пошлом» — Берлине тех лет, однако он здесь совсем не тоскует. Ах, так приятно забыть мир и в теплой постели писать стихи, которые сами приходят и поднимают тебя над скудным существованием среди русских и немецких филистеров!.. Вот Чердынцев идет, совершенно голый (потому что одежду во время купания в парке украли) по сверкающему от потоков только что пронесшегося ливня Берлину, потрясая полицию и обывателей, — идет юный такой загорелый античный бог. И это — ключевая сцена романа.
А кстати, и о ключах. Они играют здесь немалую роль — ключи даже в утилитарном, банальном смысле слова. Чтобы встречаться с любимой, герою нужны ключи, а в самый решительный, вожделенный миг оказывается, что ключей-то и нет. Влюбленные оказываются бесприютными на улице. Но общая Молодость, его Дар, ее Красота и одна на двоих Любовь (пардон за пафосные заглавные буквы в середине предложения) остаются на их стороне. Короче, судьбе таких вот — не победить.
Перед нами роман о природе творчества и об избраннике судьбы — творце, наделенном высоким поэтическим Даром. Роман, в общем, о триумфе человека, о триумфе творчески воспринимаемой жизни. И здесь необходимо сказать еще об одном важнейшем ключе в нем — но о ключе смысловом. Одна глава посвящена персонажу, для эстета Набокова неожиданному: Николаю Чернышевскому. Герой Набокова пишет книгу о знаменитом шестидесятнике, пишет слишком беспощадный, слишком пристальный текст о человеке, идеи которого, по мысли и самого Набокова, разъели прежнюю Россию и привели ее к беде революции. Жалкому, но ядовито опасному мечтателю Чернышевскому с его отвлеченными, чуждыми красоте идеями противостоит образ отца героя — замечательного ученого, человека, прожившего полную, яркую жизнь, не мечтателя, а творца.
Насколько справедлив аристократ Набоков к разночинцу Чернышевскому? Не все так просто и с отношением Набокова (и его героя) к революционному демократу. Отказав виновнику своей социальной катастрофы в реальном Даре, писатель по-человечески, кажется, и жалеет его, и не может отказать ему в героизме. Возможно, в этой человечности талант самого Набокова достигает высшей своей моральной точки…
Ну, а про художественные достоинства его романа, выпущенного под псевдонимом Сирин, исчерпывающе сказал поэт Владислав Ходасевич: «Щедрый вообще, в “Даре” Сирин как бы решил проявить совершенную расточительность. Иногда в одну фразу он вкладывает столько разнообразного материала, сколько другому, более экономному или менее одаренному писателю хватило бы на целый рассказ» (цит. по: Ходасевич В. Книги и люди: «Современные записки», кн. 63-я // Возрождение. 1937. 15 мая. № 4078. С. 9).
«…он испытывал страдание, когда выглядывал в ней что-нибудь особенно прелестное, и отрадное облегчение, когда в ней мелькал какой-нибудь недостаток красоты».
«Боже мой, как я ненавижу все это, лавки, вещи за стеклом, тупое лицо товара и в особенности церемониал сделки, обмен приторными любезностями, до и после! А эти опущенные ресницы скромной цены... благородство уступки... человеколюбие торговой рекламы... все это скверное подражание добру…»
«“Вот это славно”, — подумал Федор Константинович, едва не улыбнувшись от восхищения. Как умна, изящно лукава и в сущности добра жизнь! Теперь в чертах читавшего газету он различал такую отечественную мягкость — морщины у глаз, большие ноздри, по-русски подстриженные усы, — что сразу стало и смешно, и непонятно, как это можно было обмануться».
«После перерыва густо пошел поэт: высокий юноша с пуговичным лицом, другой, низенький, но с большим носом, барышня, пожилой в пенснэ, еще барышня, еще молодой, наконец — Кончеев, в отличие от победоносной чеканности прочих тихо и вяло пробормотавший свои стихи, но в них сама по себе жила такая музыка, в темном как будто стихе такая бездна смысла раскрывалась у ног, так верилось в звуки, и так изумительно было, что вот, из тех же слов, которые нанизывались всеми, вдруг возникало, лилось и ускользало, не утолив до конца жажды, какое-то непохожее на слова, не нуждающееся в словах, своеродное совершенство, что впервые за вечер рукоплескания были непритворны».
«Тройная формула человеческого бытия: невозвратимость, несбыточность, неизбежность, — была ему хорошо знакома».
«Вдруг ему стало обидно — отчего это в России все сделалось таким плохоньким, корявым, серым, как она могла так оболваниться и притупиться? Или в старом стремлении “к свету” таился роковой порок, который по мере естественного продвижения к цели становился все виднее, пока не обнаружилось, что этот “свет” горит в окне тюремного надзирателя, только и всего? Когда началась эта странная зависимость между обострением жажды и замутнением источника? В сороковых годах? В шестидесятых (19 века. — В. Б.)? И “что делать” теперь? Не следует ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, во мне, пристала как серебро морского песка к коже подошв, живет в глазах, в крови, придает глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды? Когда-нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю в окно и увижу русскую осень».
«Что делать? Жить, читать, думать. Что делать? Работать над своим развитием, чтобы достигнуть цели жизни: счастья. Что делать? (но судьба самого автора, вместо дельного знака вопроса, поставила насмешливый восклицательный знак)».
«“Поймешь, когда будешь большой”, вот все-таки самые мудрые слова, которые я знаю».